В ММОМА на Гоголевском, 10, со 2 марта будет открыта ретроспектива Владимира Янкилевского «Непостижимость бытия». Публикуем прямую речь художника из интервью с Зинаидой Стародубцевой, сделанных в мастерских в Москве (2009) и Париже (2013).
|
У меня никогда не возникало желания сделать работу, связанную с местом пребывания. Те темы, которыми я занимался в Москве, жили во мне и в Париже, и в Нью-Йорке.
В Москве у нас была пятнадцатиметровая комната в коммунальной квартире, там стояла дочкина кроватка, и я там работал. Принимал это как данность. Так мы жили до 1966 года, и там я сделал три, по-моему, фундаментальных вещи. До сих пор считаю их одними из лучших. Как я их делал? Сейчас уже не понять. У меня абсолютно не было места, чтобы повесить их целиком, поэтому делал отдельными частями. Инструментов тоже никаких не было, кроме молотка и ножниц, приходилось пальцами гнуть из алюминия детали. Потом появился подвал без окон. В нем я делал уже вещи побольше, работал при искусственном свете.
Когда ты сделал вещь, то чувствуешь, что она живая, хочется, чтобы ее увидели. Но это невозможно, потому что в 1960-е годы в Москве выставки проходили, в основном, в научно-исследовательских институтах в течение одного вечера. Надо было самому работы запаковать, на грузовик погрузить, распаковать и развесить (вешать тоже никто не помогал). Собиралась публика, которая могла пройти в этот институт, все свои, человек сто. Потом обсуждение, довольно глуповатое, потому что физики всегда хотели все объяснить и думали, что могут все объяснить. Конечно, никакого удовлетворения такая выставка не приносила, но это была единственная возможность что-то показать.
Многие вещи – большие и главные – я впервые выставил нормально через пятнадцать-двадцать лет после создания. Все это время они стояли в подвале. Я даже в мастерской не мог показать – их не расставить, слишком тяжелые. Можете себе представить, сделанная вещь пятнадцать лет как мертвая?!
За границей эта история повторилась. Дина Верни (французская галеристка, искусствовед и натурщица – ДИ) влюбилась в мою вещь, которая называется «Дверь». Я ее сделал в 1972 году в Ломоносовском переулке и через год разобрал. Она ее привезла к себе в Париж в разобранном виде в автофургоне. На таможне притворились, что везем шкаф. «Дверь» закрыта, ты ее открываешь – там стоит человек. Он приклеен к другой двери, открываешь ее, а там третья фаза – его силуэт. Такой экзистенциальный ящик – пространство существования. Ее видели только близкие друзья: Эдуард Штейнберг, Илья Кабаков, Альфред Шнитке, Евгений Шифферс. Галерея у Дины Верни маленькая, поэтому «Дверь» поставили в подвал. Там она простояла до открытия музея (Музей Майоля –ДИ) в 1995 году, т.е. с 1974 до 1995 года. Значит, на двадцать лет эта работа выпала из всего – не была показана, не была увидена.
Когда открылся музей, Дина ее выставила, но… в закрытом виде. Я ждал этого момента очень долго и был счастлив. Пришел на выставку и увидел, что вещь закрыта. Когда я кинулся, чтобы ее открыть, меня остановил охранник – сказал, что трогать ничего нельзя. Дина увидела мое состояние, а я был близок к крику, и сказала: «quelle difference» – неважно, закрыто или открыто. Но открыть разрешила. Правда, не так, как полагалось, по стадиям, а как книгу, чтобы было сразу все видно.
Не думаю, что мой случай особенный, многим художникам есть что рассказать о своих работах. Потому что жизнь вещей – это особая история. Пока она твоя и в мастерской – она как ребенок, а когда попадает в чужие руки, надо молиться, чтобы с ней обращались, как с ребенком.
У Нортона Доджа (американский экономист и коллекционер – ДИ) моя огромная вещь «Адам и Ева», одиннадцатиметровая, которую я тоже сделал в подвале. Я один раз показал ее в Москве в 1980 году. А в США она стояла на его ферме и была залита дождем, я ее спас. Пальто на манекене было уничтожено – Римма (жена Янкилевского – ДИ) сшила пальто из похожей ткани. Перекрасили рамы. Если бы не восстановили, так бы и стояла на ферме, потому что в тот момент музея (Зиммерли – ДИ) еще не было. У Доджа кроме нее еще пять моих больших вещей. Они никогда не были выставлены. Никогда! Места нет. В его коллекции есть триптих «Атомная станция» (1962), который выставлялся в Манеже, когда приезжал Хрущев. Мои главные вещи – триптихи и объекты. И я очень переживал, что никогда не удавалось их показать. Почти все выставки в Польше, Чехословакии, Италии, даже большая выставка в знаменитой галерее Гмуржинской в 1970 году – это выставки маленьких вещей.
Мы хотели уехать из СССР в начале 1970-х годов, но я точно знал, что не могу вывезти свои вещи, а без них уезжать не хотел. В 1990 году случилась выставка в Нью-Йорке. Все было отправлено туда, и совершенно неожиданным образом мне разрешили тоже поехать. А буквально через два три месяца еще одна выставка в музее Бохума в Германии, такая большая ретроспективная, с каталогом. Немцы нас возили по Германии, показывали города, музеи. Через полгода по приглашению Дины Верни мы поехали в Париж, и какое-то время я там работал. После этого выдали визу, и мы поехали в Штаты работать с галереей Натана Бермана. Два года я снимал большую мастерскую и сделал довольно много вещей.
Потом галерея Le monde de l’art заключила со мной контракт на пять лет, и мы переехали в Париж. У меня выставка была огромная: два этажа, где я выставил почти все, что сделал тогда в Нью-Йорке. Но через год галерейщик умер. И все кончилось. Мы остались в Париже. Дина Верни сделала мне пять больших выставок и помогала с маленькой в семь метров квартирой под крышей, где я делал маленькие проекты для больших вещей.
Потом получил муниципальную мастерскую. Ждал ее девять лет. Там мы и обосновались, дом здесь большой, мастерских, может быть, пятьдесят, такой интернационал, похож на Улей.
У меня было всегда представление, что не надо заниматься карьерой, встраиваться в какую-то струю, которая может привести к успеху. Мне казалось, что когда сделал вещь хорошо и счастлив от того, что она у тебя получилась, то само собой все сложится: заметят, покажут, она будет жить. Потом пришло горькое разочарование, когда я встретился с реальной социальной жизнью искусства, это была полная противоположность моим представлениям. Но, к сожалению, или, может быть, не к сожалению, никаких поправок я уже не могу внести.
ДИ №1-2018