Александр Боровский о «телесном чувстве» и его интерпретациях.
|
Телесное обросло мемами. Краккауер – орнамент массы, С. Зонтаг – полое тело, шизоидное тело, Р. Краусс – политика репрезентации телесного… Или телесная репрезентация политики… Недалеко от высокомудрого ушло и обыденное сознание: тот, кто отрезал себе причинное место, та, кто придумала «вагинальную живопись», тот, кто кусал публику, как собака, тот, кто прибил гениталии к площади. Словом, о бедном телесном замолвите слово… Некому сказать попросту, по культурно-антропологически, по-шекспировски: а тело пахнет так, как пахнет тело… Прошло время людей типа Ренуара, который объяснял выразительность своих ню, по-стариковски мечтательно показывая на их бедра: это надо было любить, это надо было гладить….
Между тем поворот к телесному был обусловлен простыми, в сущности, вещами: реактуализацией чувственного как присутствия. Как в художнике, так и в зрителе. Чтобы вернуть этой позиции присутствия, казалось бы, само собой разумеющийся содержательный статус, нужна была встряска. Пусть и шоковая, пародийная. С конца 1940-х почти до конца своей жизни, до1967 года, М. Дюшан работал над ассамбляжем «Дано». Деревянная дверь, дыра в ней, сквозь которую в классическом перспективном сокращении обнаженная женская фигура. Водопад и светильный газ – два момента «из прошлого» художника, из времен «Большого стекла» – вовлекают знатоков в «игры прочтения»: апелляцию к текстуальности раннего Дюшана. Но все это под сурдинку. Подавляюще главным, конечно, является модус смотрения: зритель буквально приникает к дырке, застигая себя в ситуации подглядывания. Вот в издании «Искусство с 1900 года» (тексты Х. Фостер, Р. Краусс, Ив-Аллен Буа, Б. Бухло, Д. Джослит), боюсь, становящемся сегодня настольной книгой молодого бойца-искусствоведа, эта ситуация так примерно и описывается: «этот визуальный опыт не позволяет вынести за скобки тело, которое служит ему опорой и связывает с объектом суждения; это тело уплотняется до состояния некоего объекта, становясь низменно-плотским в ответ чувству стыда». То есть, упрощаю, зритель уподобляется PeepingTom. Возвращает себе (повторяю, пусть и в пародийной форме) телесность.
Вопрос не такой уж простой. Еще Батай писал применительно к искусству и художнику о подчиненности власти, дискурсу, диктату соглашений, «возвышенному» (Время добавило к последнему антиномическое – «низкому», по аналогии со знаменитой выставкой в MOMA «HighanLоw», а также, пожалуй, девиантному). Концептуализм закрепил в художническом подсознании статус произведения как фактора «ментального, а не визуального или чувственного». Чтобы разрушить этот стереотип, как бы предвиденный Дюшаном, нужно было актуализировать телесное в зрителе. В этом плане многое сделал Д. Бюрен, принципиальный борец со стереотипами и инерционностью апперцепции. Приведу собственный опыт. Когда-то, в начале 1990-х, мне посчастливилось с группой кураторов попутешествовать по местам боевой славы современного искусства Франции. Никогда не забуду впечатление от объекта Д. Бюрена. Посреди поля стоял куб из бетона. В раздевалке тебе выдавали купальный костюм с фирменными бюреновскими полосками. При приближении оказалось, что полый куб установлен в бассейне, причем на определенной высоте, примерно на метровом расстоянии от пола. Нужно было поднырнуть под нижнюю часть любой из стен куба и заплыть под водой внутрь. Толщина стен была всего ничего – тоже не больше метра. Но под водой зритель (я, во всяком случае) терял ориентацию и впадал в панику. И только потом видел световое пятно и, оттолкнувшись, уже через секунду выныривал во внутреннее пространство – голый открытый квадрат с подобием бетонных скамеек. Боже, какое это было наслаждение – посмотреть на небо после стольких испытаний. Что это было? Элементарная работа с апперцепцией. Бюрен чуть-чуть изменил правила игры, и мы испытали массу впечатлений как результат простейшей навигации в пространстве. Бюрен показал, как надо работать с телом – перенастраивать, перезагружать аппарат апперцепции.
И. Кабаков в инсталляции «Где твое место» в буквальном смысле «приделывает ноги» к мыслительному, аналитичному аппарату зрителя. Одни зрители вровень с картинами. Другие пробивают потолок, и их гулливеровские ноги торчат рядом с «нормативным посетителем». То есть Кабаков дозирует в зрителе совокупность ментального и, как говаривал Фуко, «физичного», не опасаясь мутаций. Надо сказать, Кабаков вообще очень чувствителен к тому, что В. Подорога называл применительно к искусству «телесным чувством». С присущим ему качеством самонаблюдения художник вспоминал о своем раннем опыте рисования: «Происходила какая-то разрядка мощной энергии, как бы идущей откуда-то из глубины меня. Предусмотреть результат этих движений пера, этих "маханий" было невозможно, он возникал сам по себе, но в его постепенно получавшейся конфигурации, узоре для меня как бы сохранялась память и переживания этой идущей из глубины энергии».
Физическую укорененность рисования манифестирует Ребекка Хорн в своем знаменитом перформансе 1973 г.: на лице художника – маска с закрепленными в ней карандашами. Спонтанные движения головой по листу бумаги, собственно, и создает образ: рисование – след телесного. М. Уайт, исследователь творчества Р. Сера, добавляет в нашу копилку: его (Серра) рисунки в их физической, тактильной реальности апеллируют к жизненному опыту в целом, это след живого.
Укорененность в телесном, повторю, имеет еще один план – полемический. Это критический жест, как пишет Корнелия Батлер: «вибрации тела – отказ от знака». Что ж, все закольцовывается: антиментализм, антизнаковость, антиумозрительность.
Правда, реальность развития искусства сложнее. Да, произошло некое разделение. На тех, кто работают непосредственно телом, и тех, кто пользуются этой работой: интерпретируют, создают контексты и дискурсы. Так сказать, «телесники» и «менталисты». (Боюсь развивать эту мысль дальше. Иначе получится – эскплуатируют чужое тело. А ведь «менталисты», как правило, заядло левый народ). Первые стараются войти в роль и не думать, во всяком случае, в процессе перформанса или акции. Хотя бы из чувства самосохранения: тут не до мыслей, когда рычишь или самочленовредительствуешь. Вторые рефлексируют и ни в коем случае не позволяют себе чувственных или хотя бы личных проявлений (разве что «отвязанные» аспирантки дадут себя вовлечь в опасные связи – какой-нибудь перформанс по типу «Мясной радости» Шееман. Но это на статистику не влияет). Они запускают телесное в новую систему опосредований.
Например, вернемся к Ренуару. При всей хрестоматийности этой фигуры, этот его разговор у собственных картин на современном языке описания можно трактовать вполне концептуально: как институциональную критику искусства. Дескать, есть традиция эстетического и музейного опыта. А тут бедра погладить, актуализировать личный сексуальный опыт. Делать то, что Р. Якобсон называл «пальпированием искусства». Ничего страшного. Просто налицо подтачивание институционального статуса искусства. То есть опять стрелки переведены с телесного опыта на стратегии, философские легитимации и пр. Не более того.
К чему я веду? Разумеется, чуть-чуть троллю своих коллег, посягая на святость границ концептуального дискурса. Но есть здесь и нечто более серьезное. «Работающие телом» требуют легитимизировать авторски-телесное: это я, мое тело месяцами просиживает в МОМе напротив тысяч чужих тел, это я свое тело режу по живому, отдаю в тюрьмы на расправу и т.д. К вам мы стучимся своими телами, отворите! Ничуть не бывало. Отворим, но заманим в силки дискурсов, языков описания, опосредуем, перенацелим.
Как будет развиваться ситуация? Во многом это будет зависеть от зрителя, от того, крепко ли ему Кабаков «приделал ноги».