В октябре 2011 года в ММОМА на площадке в Ермолаевском прошла выставка российского художника Алены Кирцовой. Искусство Алены Кирцовой отечественная критика окрестила русским минимализмом, Но по глубине проблематики, широте формальных поисков, многообразию жанров, без сомнения, оно выходит за рамки любых стилистических дефиниций. В 2011 году проектное бюро «Легейн» планирует выпустить монографию Евгении Кикодзе «Алена Кирцова». Предлагаем фрагмент книги, где Алена сама говорит о своем творчестве. (текст печатается в авторской редакции)
|
В холсте мне дороги его пластичность/ пружинность — то, как он поддаётся/дышит в зависимости от нажима на него кистью или мастихином, так же замечательна относительная прочность холста: при правильном грунте можно снять с подрамника, походить по нему ногами, свернуть в рулон, опять натянуть и так далее. Масляные краски люблю тоже за невероятную пластичность, за густоту, за текучесть и прозрачность, когда необходимо. За то, что можно масло класть многими слоями — толстыми и тонкими; за то, что медленно сохнет; за то, что можно переписывать/исправлять почти бесконечно. За запах. За непредсказуемость: высыхая и высохнув, продолжает жить своей жизнью, меняясь, пока не умрёт. Например, удивительная история произошла с “Фонтаном I”: написанный в несколько слоёв, толсто, но не слишком фактурно, просохший стоял в штабеле других картин года три. Ничего не могло на него пролиться. Достала его для чего-то, а на нём три сухих коричневых полупрозрачных потёка, как будто слёзы “Фонтан” пролил. …Или история случилась несколько лет назад: ГЦСИ вывезло меня и несколько моих работ на выставку в город Курган, а там мороз 43 градуса. Видимо, работы перемёрзли во время транспортировки, и на картине “Стена” осыпался кусок красочного слоя величиной с перепелиное яйцо. Поверхность “Стены” — слоистая, фактурная и сложноцветная. Красок с собой нет никаких. Но есть необходимый косметический набор неюной тёти: замазка для лица, тушь для ресниц и разноцветные тени для век. Починила картину так (благо по цвету всё подошло), что до сих пор не могу найти этой осыпи.
Долго красила кистями большими и маленькими, как меня научили, сухо/впротирку, иногда пастозно краской без разбавителя. Когда перешла к более или менее большим закрашенным плоскостям и большему размеру холстов, пришлось по тогдашней бедности разводить краску терпентином. Слой краски получался тонким и хрупким: дашь картины на выставку, а они возвращаются потёртые, потрескавшиеся, бедные. Когда с деньгами стало получше, переписала поверху несколько замученных выставками и переездами работ теми же цветами, но толстыми слоями краски. Более всего для этого подходил мастихин. Случайность. А оказалось, что нож/мастихин и есть самонаилучший инструмент для задумчивого и постоянно сомневающегося художника. То есть как будто робкому человеку, вынужденному отстаивать себя, вместо перочинного ножика дали саблю, и перепуганный вдруг превратился в воина поверхности и фактуры. Опять стало возможным писать густыми красками без разбавителя, независимо от размера картины или плоскости. Заодно случайно проявилась и увлекла игра в матовую/блестящую фактуру в одном и том же колере. Общий слой стал местами толще, а за этим потянуло назад в живописную живопись из плоскостной. Вдруг опять захотелось вмешивать цвет в цвет прямо на холсте без просушек, но уже не кистями, а большими ножами: быстро, легко, хоть и ответственно. Стали, благодаря ножу, возможны слоисто-чешуйчатые многоцветные поверхности. Думаю, это была пока самая счастливая пора моей жизни. Как будто у меня образовалась защитная толстая вторая кожа из поверхности моих холстов. А сквозь слоистые чешуи краски захотелось ускользнуть вовне, чего раньше и в голову не приходило, закрашивая ровно плоскость.
Ящики — та же слоистость. Собственно, в ящиках/шкатулках, особенно первых — только стеклянных — решались, кроме прочих, и чисто живописные задачи. Однажды дома из-под потолка рухнула полка с пустыми разноцветными винными бутылками. Смела веником разбитое, чтобы выбросить, и залюбовалась. Под рукой был пустой деревянный с крышкой ящик из-под красок, доставшийся мне от моего учителя. Завязалась длительная игра в слоение цветных прозрачных осколков. …Шестилетний сынок Давид спросил: “Мам, ты складываешь “вечность”?” Ящик жил на полу — так удобней было играть. Зашёл как-то в гости Валерий Стефанович Турчин и споткнулся об ящик. Вышла некоторая “смещёнка” стекляшек. “Что ж Вы, Турча, произведение искусства топчете?” — А Вы бы, Алёна Валентиновна, клеем каким-нибудь скрепляли Ваши кусочки!” Так, после отыгрывания нескольких вариантов “вечности”,
“Шкатулка I” была залита эпоксидной смолой. В следующей “шкатулке” стекло, уже умышлено разбитое, заливалось жидко разведенным гипсом. (…) Постепенно, кроме бутылочного стекла, в ход пошло и другое “ненужное вещество”: камни, деревяшки, куски асфальта…)
В четыре года сочинила своё первое, насколько помню, стихотворение: Когда я родился в зимнюю пору Тогда я не видел людей На улицах были одни светофоры И не было мамы моей. (…)"Зимняя пора" — это полярная ночь на Шпицбергене, где я родилась. На чёрно-белых фотографях со Шпицбергена, которые я видела, были в основном мой детский дух захватывающие мрачные суровые пейзажи. Откуда взялись светофоры — не понимаю. А то, что "не было мамы моей", скорей всего потому, что до четырёх лет мы с Маришей жили у Маминых родителей. (...) Годам к шестнадцати процесс моего стихотворного безумия набрал обороты. Иначе, как
"безумием" моё состояние писания стихов назвать не могу. Накатывало обычно к вечеру. Никогда не было известно, обо что споткнётся мысль, или слух, или взгляд, или память. Или даже обоняние. Начиналось как бы брожение в груди, горле и голове. Черновиков и правки почти не было. Всё само как-то укачивалось/ уритмовывалось, складывалось.(…)
Стихи изредка показывала "старшим товарищам". Товарищи были в основном действительно старше меня, и чаще — дядьки. Отзывы и разборка моих сочинений обычно невероятно меня удручали. В какой-то момент тогда вдруг почуяла, насколько в своих несчастных виршах я обнажена и неза-щищена. Решительным спасением в девятнадцать лет случилось моё попадание в ученики к Василию Яковлевичу Ситникову, который уверял, что может научить рисовать даже осла. Совершенно ему доверилась как Учителю. Все мои бесплодные блуждания и страдания в мире образов и поиске самовыражения упорядочились в освоении ремесла осмысления и практики живописи. А сочинение стихов осталось — как иногда нападающее недомогание. В голову не приходило задействовать его в своём творчестве.
Однажды меня познакомили с русоволосым усатым американским парнем — Деннисом О'Нилом. Деннис приехал в Москву в самом начале девяностых с командой помощников, чтобы насадить в российскую почву искусство шелкографской печати. (…) Графикой я особо не занималась, и уж тем более печатной. Но Деннис убедил, что это не больно и увлекательно. Решить, "что" печатать, нужно было быстро, и я ничего лучшего не нашла, как сделать версию своей картины
"Угол Комнаты со Светом и Тенью от Подвесной Лампы". Но результат меня не очень радовал: было чудно´ подписывать в конце работы пачку практически одинаковых картинок, также смущало, что это было похоже на репродукцию моей картины маслом. Какое-то время спустя Деннис уговорил попробовать ещё раз. Уже было время пораздумывать — что хочется "сказать" в этой технике. Так получился принт "Гербарий": собирала травы/цветы/сорняки, росшие вокруг шелкопечатной мастерской, слоями засвечивала их для печатных форм, ввела, туда же, слоями куски сетки (послужила канва для вышивания), и несколькими слоями легли стихи про память, специально написанные и посвящённые Мише Рошалю. (…)
Тогда я впервые, можно сказать, опубликовала свои вирши, но очень прозрачными красками, и "закопала" вручную написанный текст среди слоёв растений. (…) Деннис настоял/заставил пропечатать буквы угольным чёрным. Вышло грубо. Когда я впала в очевидную тоску, он позволил мне сверху, с чуть смещением, пропечатать буквы серебром, и они погасли и получились.
Выжигание текстов по дереву началось с жившего дома куска доски. Как-то само получилось/пришло в голову. Первый текст был про композитора Луиджи Ноно — замечательного и любимого. (…)
Слова выжигались на доске сплошь: без переносов и знаков препинания. Художник Володя Брайнин увидел доски на выставке и сказал: ну, ты у нас шумер! (…) Так, постепенно, стихи перестали прятаться. Печатать книжкой не стала бы, а сделать их куском своего искусства — совсем другое дело. (…)
Чтимый мною за настоящую любовь и понимание всякого проявления искусства Василий Иванович Ракитин, увидав на какой-то выставке мою серию «Судак», сказал: «Это вы, Алёна, свой алфавит сочиняете». Именно так картины и складывались. Каждая начиналась с размышлений: как сказать "небо", или как сказать "море". В голове перебирались многие смысловые, пластические, графические, цветовые и тональные варианты решений. В результате получилось, вкратце, что для меня в тот момент в Судаке: небо: ночь–вечер– утро– день, членение света и тьмы по диагонали в квадрате, — это почти по кругу; море: слоистость воды, чередование реальных цветов воды в море со стереотипными цветами (аквамарин, море синее, море чёрное, морская пена белая, зелень вод...), жёлтое, как условный цвет света солнца, пронизывающего воду. Долго на бумаге карандашом укладывала слои, угадывая их ширину, форму и местоположение; зелень: сидя под деревом, гляжу вверх и понимаю, что в основном вижу не листья, а дыры между ними, значит, их и надо изображать. Крона дерева — полусфера, как окружные зелёные полосы, светлее и теплее к центру; гора: судакский Алчак завораживает сменой цвета и тона, — стоит сидеть/смотреть долго. Нижний силуэт — рассветный коричневый чёрный. Два следующих — утренний серый холодный и вечерний охристый золотистый — увеличенные куски абриса нижнего силуэта. Ночная часть — синяя чёрная. вереск–холмы: и опять напросилась диагональ уже для холмов. Пыльный жёлтый — усиленное среднеарифметическое цвета выгоревших и сияющих на солнце трав. Вялый лиловый — цвет мелких цветков растения, условно называемого "вереск" — его срывают перед отъездом домой и поглядывают на него всю зиму, вспоминая Судак. Выпуклые жёлтые линии по жёлтому же фону — о засушенном воспоминании. Как коротко/просто получилось, а в жизни — каждая картина подолгу складывалась в голове.
В какой-то момент умышленно отстраняюсь от написанного, иначе бы переписывала без конца многое из сделанного. По большому счёту, доделать окончательно работу нельзя — всегда можно что-то ещё сказать. Вопрос в том, нужно ли. Давно поняла, что говорить/ писать стоит только когда необходимо. Это может быть: очень хочу сказать, что..., или: вижу вот так, а интересно, как это получиться, если..., и так далее. Иначе — это выдача продукции, рутина, которая и в жизни не мила. Собственно, никогда не делю: в этом я — художник, а в этом — нет. Художник обычно живёт как художник. Хотя уверена: если нехудожник живёт или поступает, как художник, то, значит, в нём художник притаился. Важно с утра, полупроснувшись, спросить себя: про что я, в чём смысл. Что же до "археологии" — иногда дремучими и наивными кажутся мне мои совсем старые работы, а тема не закрыта: из ученических тренировочных пейзажей много лет спустя получилась серия "Справочник по Цвету", тоже незавершённая. А из "Справочника" получается живопись серии"Север". Пожалуй, многие свои картины считаю как бы консервами: можно, если есть необходимость, время и силы из каждой мечтами, рассуждениями и реальной работой породить дальнейшую серию картин.
Теперь вдохновение — что счастье: награда за отвагу и честное действие, пусть даже мысленное. Это в юности счастье/ вдохновение лились на голову, как из ушата — кстати и нет. А время — давно уже текучее постоянство.
ДИ №1/2011