×
Юрий Савельевич Злотников. Прямая речь.
Александр Балашов


25 сентября ушел из жизни Юрий Савельевич Злотников. 
В ДИ №4-2016 опубликована запись его телефонных разговоров с автором. 

17 декабря 2014 года. Звонил Юрий Савельевич Злотников. Жаловался, что потерял паспорт и что теперь его надо восстанавливать, вспоминал Каменского, требовал обсуждать с ним особенности «эстетизма» Алексея Васильевича, и это он делает с привычным постоянством. Он говорит о нем немного с сожалением, будто что-то осталось недоговоренным, невыясненным, и почти с досадой, потому что настало время, когда между ними все останется так, как есть, потому что из них двоих только он один может говорить, а того, кто должен выслушать и ответить, нет, и нет навсегда. Сегодня он говорил немного необычно, странно, грустно, по-детски немного, потому что вспомнил себя в детстве, но, наверное, не только поэтому. Я попытался записать за ним почти слово в слово, какую-то часть сказанного, здесь фрагмент почти живой его речи. «Во мне, во всем, что я делаю, есть что-то нервное... Однажды, когда я был маленьким, родители ушли, оставили меня одного в квартире, большой дом, длинные коридоры, темные, длинные, закрытые двери, и я там бился, все швырял, громил. Тогда меня даже отвели к невропатологу, и я наблюдался в клинике... и мне это нравилось очень, потому что я был освобожден от экзаменов. Я вообще воспринимал жизнь болезненно, например, семья была совершенно обрусевшая, и я один переживал свое еврейство, меня интересовала Палестина и многое из того, что происходило тогда, а когда я стал взрослым, мне уже были смешны те мои переживания. И когда я приехал в Израиль, я увлекся Христом, я прошел по дороге, по которой Он шел, вот, места, где Он останавливался... и с тех пор эта часть жизни стала мне очень близка, она меня тревожит, она меняет мое мировоззрение: только через трагедию человек может постигнуть бытие. Я трудно перевариваю бытие, хотя, наверное, этого не скажешь по моим работам, теноровые партии у меня от природы...

Кандинский для меня чужой. Ван Гог близок для меня доверчивостью и детскостью, какой-то обиженностью, не знаю как сказать. Я очень люблю Ван Гога. Мне близок Тициан своей суровостью, мне близок Шарден, но, с другой стороны, я люблю Саврасова, особенно люблю Рублева и Александра Иванова... Я не могу ничего изменить в себе, природа подсказывает мне, что я должен делать». 

Целый год прошел, как состоялся этот разговор. То есть разговор, конечно, был другим, наверное, он был долгим, просто я успел записать то, что успел. 

Сегодня 17 декабря 2015 года. И сегодня мы опять долго разговаривали. И это немного удивило меня потому, что, записав одну беседу, я оставил метку во времени, и оно, описав круг, точно в этом месте предъявило себя снова тоскливым ощущением замкну того на себе мира, в котором так мало меняется. И хотя сегодня его голос звучал необычайно бодро, он снова говорил о потерянном год назад паспорте. Или десять лет назад? Все повторяется! Сколько лет он живет без паспорта? И паспорт ему нужен, кажется, только затем, чтобы подписать акт передачи своих работ коллекционеру Цуканову, который взял его листы на выставку в Лондон. Сколько времени прошло с этой выставки? И снова, как всегда, он говорит о своем одиночестве в русском мире искусства.

«В каком мире мы живем? Есть большая тревога перед будущим. Современный мир искусства – кукольный театр, барахолка, шарашкина контора, в нем много сиюминутного, не только в Рос- сии, но и в Европе. Здесь все отдает ложью». Однажды он сказал, что в современном мире очень мало оснований для художественного творчества. Поэтому, если ты не в состоянии найти эти основания в себе самом, то заканчивай. Что, собственно, и происходит.

Он заставляет меня несколько раз повторить, что одиночество – это почти необходимое условие существования культуры, во всяком случае в России; что те художники прошлого столетия, чьи психологические портреты и творчество немного знакомы мне – Соколов, Барто, Зусман, Семенов-Амурский, – переживали свое одиночество и говорили о нем как об основной характеристике своей жизни. Одиночество необходимо сопровождает работу, целью которой становится преодоление реальности как материала, и, возможно, оно было и остается единственным способом существования в мире искусства.

На это он отвечает, что есть соборность, что ему интересна и близка эта сторона русской культуры, но проблема заключается в том, что соборность, не осмысленная как структурность, хранит опасность жалкой и комической ситуации.

Наверное, это и есть корпоративная система отношений и связей, подменяющая собой живую культуру, множащееся множество бюрократических, идеологических и политических вертикалей, симулирующих пространство человечности и подчиняющих себе человеческие эмоции, реакции и отношения.

Говоря об аудитории современного искусства, он сказал среди прочего, что очень рад тому, что самыми отзывчивыми и заинтересованными зрителями на его прошедшей в ноябре выставке были люди молодые, и что очень важно, какими они станут в будущем, согласятся ли они принять на себя заботу о провинциальных комплексах русской действительности?

На этой выставке стало очевидно, что это художник, постоянно вслушивающийся в звучание человеческого состояния мира, переживающий человечность мироздания и работающий с визуальным воплощением этого переживания, которое воспринимается на физическом уровне, телесно...

Текст Злотникова можно не принимать, но невозможно сомневаться в его подлинности и искренности. И если мне процитируют Малевича, отрицающего ценность искренности в искусстве, я поверю ему, и поверю Малевичу потому, что эти слова очень глубоко характеризуют его творчество, но не встану на его сторону. Как когда-то в стан его последователей и единомышленников не пошел Родченко. Он пошел за Татлиным хотя бы потому, что видел другие, альтернативные практике Малевича ценности и ориентиры. Интеллектуально в этом же направлении пошел Пунин.

«Я не сторонник театральных эффектов. Людям нужно нечто мелодраматическое, людям нужно, чтобы их жалили и жалели, люди не понимают жизни как потока. А в искусстве можно и нужно утонуть. Это кровь и преодоление трагедии жизни, это боль, это любовь».

«Откуда берется, как рождается форма?» – спрашивает Юрий Савельевич и отвечает: «Для меня это вопрос этики». «Холст требует другого чувственно-динамического отношения, в живописи присутствует другая чувственная весомость». В этой связи он вспоминает, как разговаривал о живописи с Павлом Варфоломеевичем Кузнецовым, и результатом продолжительного диалога стала формула: «Работа должна быть как о ж о г». На мой вопрос, что это значит, он ответил, что имеется в виду и з л у ч е н и е, которым характеризуется сам факт появления произведения искусства: «Такое искусство появляется из ощущения... когда художник как будто бы ужален живописью. Тогда это настоящее».

Я бы хотел поделиться записью еще одной беседы. Мне кажется очень важным, что и как он произносит в долгом разговоре, как-будто вслушиваясь в свои мысли, делясь ими и проговаривая ощущения реальности. Это очень помогает понять его творчество. Не могу поручиться, что записал слово в слово, но готов отвечать перед ним за неточности. Единственное, что целиком оставляю на ответственности Юрия Савельевича, это оценки известных художников, потому что он, как известно, с этой ответственностью справляется легко, а современный мир искусства стал похож на стадо священных коров. И все же без кавычек:

У меня совершенно не старческие мысли. И я совершенно не одряхлел эмоционально. Я не ощущаю своих 85 лет. Хотя тело меня подводит, мысли мои такие же, как были раньше, я немножко инфантильный... Но внутренне я не дряхлею.

Думаю, то же в последние годы испытывал Алексей Васильевич Каменский. Я знал Алешу с 1943 года. Я помню их квартиру на Маросейке, тогда она называлась улицей Чернышевского, это была большая коммуналка, с большой кухней, где у них было, кажется, две комнаты. Первая была совсем большая, там был салон своего рода, туда постоянно приходили гости, и я любил туда приходить... Там царил его сводный брат Василий. Он был денди, но Алеша его принимал. Алеша, конечно, интересная личность. Своим однокашникам в школе и после, в институте, он всегда казался каким-то чудаком. Вообще же человек он был очень закрытый, и было много вещей, которые он сильно переживал в душе, долго переживал, и мало кто знал обэтом... Как можно жить, не учитывая эту закрытость, которая повсюду, не учитывать эти закрытые вещи. Нам говорят – можно и нужно. Нам говорят, надо создавать и удерживать власть над публикой. Даже Пикассо не смог избежать этого, он был болен и сам одурманен этой властью. Сегодня особенно много таких, как эстрадный эквилибрист Кабаков, каким был Пригов. Люди легко заигрываются.

Искусство все-таки носит драматический характер. Цивилизацию нужно почувствовать, как укус, как боль. Культурная практика имитировать действительность, оставаясь бесчувственным к ней, рождается из рабства, которое не изжито в России, из чувства удовлетворения от жизни в потемкинской деревне, где мало кто хочет трудиться и мало кто умеет работать. А искусство – огромная работа, тяжелая нравственная работа, постоянный труд. Здесь  надо быть Достоевским, а не заниматься достоевщиной.

Я очень люблю Россию. Люблю как культуру и принимаю это пушечное мясо, которое можно класть под танки, люблю это сознание, готовое надеть белую рубашку и умереть, и умирание как высшее проявление жизни, и Пушкина, эфиопа, складывающего русский язык, и ее эфемерность с огромным пространством...

В России много инфантильного, очень много, а с другой стороны, это культура чувственности и чуткости. Это связано с ощущением и постижением пространства, с определением границ переживания русского мира, и это же переживание не дает жиреть и мешает укоренению в культуре России мещанства.

Художник ждет признания, человеку вообще так хочется нравиться, так трудно обойтись без одобрения, и тогда он учится врать и врет в творчестве. Это грустно. Человеческое племя встревожено, оно переосмысливает свое существование. Мы живем при рождении новых понятий... И с этой точки зрения интересно и важно смотреть на мастеров прошлого.

Я постоянно возвращаюсь к Веласкесу, Леонардо, Пуссену. Мне интересен Веласкес в карликах, мне кажутся понятно-близкими его искалеченные, странные люди, в которых он доходит до ясного понимания человеческого предела. Но также мне интересна  определенность Леонардо, его честность, с которой он переводит драму в чистоту и ясность.

По этой же причине сегодня я снова думаю о Пуссене. В чем его значение для нас? В нем нет обаяния, все просто, но скажу вслед за Фаворским: эта простота рождена из необычной точки зрения на жизнь, в которой все – эпос, все – ритм, в каком-то смысле все – балет. Это не Гойя, который как исключительная натура очень богат природой и иногда эксплуатирует эту природу; он бывает трагичен, он бывает напуган, но не только это: он хочет напугать, и в этом артистичен...

Я ответил ему тогда, что меня всегда больше успокаивает то, что есть Леонардо. Он засмеялся необычно громко, как будто чему-то обрадовался, по-настоящему счастливым смехом и сказал: «Леонардо никогда не успокаивает, он всегда беспокоит».

Эти записи телефонных разговоров с Юрием Савельевичем Злотниковым сложились в понимание или ощущение в с т р е ч и с ним. Когда Злотников рассказывал о беседах с Павлом Варфоломеевичем Кузнецовым, я был поражен острому ощущению краткости исторического времени, тому, что времени ужасно мало и что временные реальности имеют свойство пересекаться. Почти чудом кажется мне, что в 2014 году я слышу живой голос и чувствую эмоциональную волну человека, обсуждавшего вопросы творчества с участником выставки «Голубой розы». Реальности пересекаются.

Не могу не признаться, что многие мысли Юрия Савельевича близки мне и, может быть, записывая за ним, я невольно способствовал усилению одних смыслов и ослаблению других. Задача, которую я пытался решить, это сохранение его живой интонации в те моменты, когда он говорит о предельно важных для него вещах, потому что в них очень мало политики и очень много личной ответственности. Мне хотелось зарегистрировать несколько живых намерений проговорить и произнести что-то важное для понимания искусства в начале третьего тысячелетия, идущее вразрез с теми теоретическими построениями, которые доминируют в современном культурном пространстве. В наше время это очень важно, очень важно быть собой, а не голосом сообщества и самому искать ответ на вопросы, которые ставит наше время перед человеком и его культурой. Злотников говорит об аристократизме искусства и понимает его как честность и добавляет: «Безымянность – это то, что меня трогает в русской культуре».

 

27 сентября 2016
Поделиться: